Кобра еще некоторое время шипела, обращаясь в основном к Кали и предупреждая о необходимости вести себя прилично, пока сама Крошка будет колебаться в выборе между молоком и «этой макакой», — после чего втянулась обратно под порог и затихла в норе.
Гангея стоял дурак дураком, с факелом наперевес, и буря в его душе перекликалась на разные голоса:
— Вьяса, прекрати! Это я, мама! — издевалась буря.
Имя «Вьяса» вполне подходило отшельнику, похожему на чащобного ракшаса-людоеда, поскольку означало всего-навсего — «Расчленитель».
Зато остальное…
— Заходи, — устало прошептала буря, разом бросив трепать измученный рассудок, и женская ладонь тронула окаменевшее плечо хастинапурского принца. — Он больше не будет.
— Кто он?! — язык ворочался трудно, и слова выходили мятыми, как собачья подстилка. — Кто он, Сатьявати?!
— Твой сын.
Прошло не меньше минуты, прежде чем она поправилась:
— Наш сын.
— Я родила его три с лишним года тому назад, через девять месяцев после встречи с тобой. Скрыть беременность в поселке невозможно, но ко мне относились хорошо — считали будущего ребенка сыном Спасителя-риши, великого мудреца Парашары, залогом удачи для всех…
— Этого не может быть, — сказал ты.
— Клянусь, я хотела, чтобы плод умер во чреве! Отец бы мог порассказать тебе, как ему приходилось чуть ли не силой отбирать у меня весло или за шиворот оттаскивать от тяжелых корзин! Я тайком грела воду — бабы говорили, что горячие купания срывают беременность… Будучи на сносях, пила выжимки снухи-молочая… Все зря! Почувствовав приближение срока, я села в челн и приплыла сюда, на этот остров…
— Этого не может быть, — сказал ты.
— Я думала, что умру — он родился таким… большим. Тогда я перерезала пуповину острым камнем и бросила ребенка около ашрама. Он плакал, кричал мне вслед, почти членораздельно — но я не обернулась. Возвратилась в старую хижину, где жила еще в бытность перевозчицей, выла там больше недели… Что ела? Спала ли? Не помню. Очнулась снова на острове. Сижу в челне, плачу, весло поперек колен, ладони до крови стерты, а на берегу — он. На четвереньках бегает. Зовет. Здесь камышниц много, так он сперва у них яйца из гнезд воровал, а после изловчился птенцов есть. Сырыми. И еще червей дождевых… улиток… Вышла я из челна, подняла камень, которым пуповину резала, и чувствую — не смогу. Руки плетями висят. А с середины реки отец кричит… Понял, хитрован, где меня искать!
— Этого не может быть, — сказал ты.
— Отец потом рассказывал: сон ему был. Вещий. Сам Опекун Мира являлся, в шапке до неба. «Вставай, — говорил, Юпакша, — и беги опрометью — родился у мудреца-Спасителя сын, да теперь самого дитятю спасать надобно!» Отец, когда меня в поселок доставил, рыбакам сразу начистоту выложил: каково дитя! И про сон добавил. Думали, спорили, наконец решили: пускай живет себе на острове, а мы Спасителеву чаду станем харч возить, ашрам чинить… Там видно будет! Выживет — добро, помрет — тоже зло с гулькин нос, знать не судьба! Я поначалу не ездила — видеть боялась. Чуяла душа: не удержусь, возьмусь-таки за камень! Бабы меня стыдили… Месяц прошел, другой, третий, возвращается отец мой от внука и хохочет: заговорил! Юпакша только на берег, еще по колено в воде, а внучок уже от хижины орет благим матом: сам, дескать, трескай свою простоквашу, хоть залейся — а мне рыбки лучше привези или там утятинки копченой!» Отца чуть удар не хватил…
— Этого не может быть, — сказал ты.
— Полгода терпела, потом приехала. Сама, без Юпакши. Встретил как ни в чем не бывало, смеялся, шутил… А я смотрю на него — и в горле комок. Борода у него рыжая… у шестимесячного. Сыном зову, язык ровно ошпаренный, а он почувствовал. Бросил юродствовать, за руку взял и серьезно так: «Ты, мама, ежели противно, лучше не езди! Сама жизнь изгоем прожила, понимать должна — оно вдвое поганее, когда жалость, как помои из тряпки, выжимают!» Вот тут я сердцем и почуяла: мое! Пала ему в ноги: «Прости, — кричу, — дуру несуразную…»
— Это сон, — сказал ты. — Это ночной кошмар. Сейчас я проснусь и все будет по-старому.
— Угу, — откликнулся из угла трехлетний ребенок, скорчив гримасу и запуская мосластые пальцы в огонь бороды. — Давай просыпайся, папулька…
Сатьявати уже давно молчала, только всхлипывала украдкой, а Гангея все смотрел на обретенного сына и сутулился под тяжестью правды.
Почему-то все время мерещилось: вот он возвращается в Город Слона и знакомит раджу Шантану с внуком…
За все надо платить.
Вьяса вместе с обезьянкой мало интересовались тягостными раздумьями наследника — они дружно хлебали из одной миски душистое варево, временами ссорясь из-за особо лакомого кусочка. После первого знакомства и стычки с Крошкой-привратницей мартышка на удивление быстро сошлась с хозяином ашрама. Ластилась, копалась в колтунах, вовсю приставала к нему с многочисленными обезьяньими заботами и даже дала подержать свою драгоценную гирлянду из черепов — что для Кали было верхом доверия.
Они были похожи. Очень. Провал вместо переносицы, морщины избороздили плоть, похожую на застывший сок смоль-древа, массивные челюсти выпирают вперед… лапы до колен, ладони черпаками свисают, а мякоть самих ладошек розовеет младенчески!.. Словно в хижину забрался павиан-вожак с самкой-недорослем, осмотрелся и решил пожить денек-другой, до того момента, когда опять потянет на волю. Но Вьяса изредка прекращал шумно набивать утробу (будь Гангея менее взволнован, он бы заметил нарочитость поведения урода!) и в упор глядел на сына Ганги. В такие минуты разом отступало на задний план внешнее звероподобие, переставали смущать иссиня-черная кожа и волосы цвета каленой меди, даже светящиеся в темноте глаза выглядели обыденно. Мало ли, у одних зубы кривые, у других шрам через всю щеку, третьи глазищами сверкают… Бывает.