Отшельник порывисто обнял служанку и долго, не стесняясь, взахлеб рыдал у нее на груди, содрогаясь всем телом и постепенно успокаиваясь.
Он не сразу понял, что руки его уже не просто обнимают, но осторожно, неуверенно ласкают девушку, и та робко отвечает ему взаимностью. Вьясу обдало жаром, но не Жаром-тапасом, к которому он давно привык, иное, удивительное ощущение поразило его, он чуть не оттолкнул от себя служанку, но Гопали мягко удержала его, и постепенно руки осмелели, проникнув в святая святых, а пальцы девушки вторили им легкими нежными касаниями — и все получилось само собой, легко и естественно, и ложе плыло, качаясь в теплых волнах, унося двоих к вершинам неземного блаженства — в те миры, изобильные медом и топленым маслом, где, кроме урода, забывшего об уродстве, и рабыни, забывшей о рабстве, не было никого…
— Тебе недолго осталось быть рабыней… — благодарно прошептал Вьяса на ухо Гопали, засыпая.
Или это ему приснилось?
В любом случае слова отшельника оказались пророческими.
Наутро Вьяса исчез из дворца. Никто не видел, когда и куда он ушел.
— Святые отшельники — они такие… — шептались люди.
— Ну да! — поддакивали другие. — Сделал дело — и ноги в руки, ищи-свищи! Это правильно, это по-нашему, по-мужски!
Поиски не дали никаких результатов, а через четыре месяца до Хастинапура докатился слух, что Вьяса вернулся в свою островную обитель.
Сатьявати с пристрастием допросила евнухов, дежуривших в ту ночь у покоев царевен. Евнухи в один голос показывали одно и то же: да, зашел, да, визгу было — хоть уши затыкай! Но мы не затыкали, как можно, ведь нам же было ведено! Мы честно… Да, потом кричали — как будто, ну… как будто великий аскет этих двух… прости, госпожа, уж не знаем, что он там с ними делал — не видно было, жаль! — но царевны явно сопротивлялись! Но без толку. И двух часов не прошло — слышим, кричать перестали, только вроде бы всхлипывают, жалостно так, аж слеза прошибает… Тут дверь открывается — и он выходит! Ну да, Вьяса! В чем мать… В чем его достойная и милостивая царица родила! Взор пламенный, в бородище Всенародный Агни бушует — на нас даже не взглянул и к себе пошел. Ну да, нагишом.
А когда поутру вошли к царевнам — те все еще пребывали, мягко выражаясь, в смятении чувств! Это если очень мягко и почти не выражаясь… Плачут хором, все в синяках, исцарапанные, глаза безумные, волосы дыбом — словно их не человек, а дикий зверь пользовал! Да не один раз! Ну и поделом: довели юного царевича до погребального костра — вот теперь и сами узнали, как оно…
Сами царевны — действительно растрепанные и покрытые синяками-ссадинами — при расспросах только бились в истерике, и единственное, что удалось из них выудить свекрови:
— Да, было!
Ну и то хорошо! Небось добром давать не захотели, паскуды, так Вьяса их… Молодец сынуля! Чтоб знали в другой раз свое место, шлюхи подзаборные! Что лекари говорят? Беременны? Обе? Вот и отлично!
Все складывалось именно так, как задумывала царица. Хоть раз в этой паскудной жизни ей немного повезло!
Во дворце о Черном Островитянине старались не вспоминать — но получалось не очень. Отшельник-то уехал, а кобра осталась!
Змею неоднократно видели то там, то тут — в коридорах дворца, где Крошка ползла по каким-то своим делам, наплевательски относясь к людям, жмущимся по углам, на кухне, где змея нагло пила молоко с таким видом, будто оно принадлежало ей по праву, а все остальные здесь были дармоеды, которым не то что молока, а и дохлой жабы не полагается!
Но чаще всего кобру видели в дальнем конце дворцового кладбища: свернувшись в кольцо, она грелась на солнышке поперек маленькой могилки.
Именно здесь покоилась обезьянка Кали, былая любимица Грозного.
И никто не знал, что один человек регулярно приносит Крошке чашку свежего молока, а потом долго сидит рядом, поглаживая чешуйчатую шею и глядя в загадочные желтые глаза с вертикальными черточками зрачков.
Змея ничего не имела против. И Гопали подозревала, почему. Кобра осталась здесь охранять ее. Ее и ее будущего ребенка.
Даже при поднятом оружии послы говорят так, как им сказано! — посланец своевольной Магадхи слегка наклонил голову, но взгляд его оставался по-прежнему дерзким. — Из чужеземного посольства даже люди низших каст не могут быть убиваемы, не говоря уже о брахманах. Речь, мною сказанная, — речь другого, это закон, о Грозный!
Гангея спустился вниз по ступенькам и глыбой навис над разговорчивым послом.
Магадха давно заслуживала вразумления хотя бы за то, что потворствовала ворам и разбойникам, которые мешали строительству города в Праяге, месте слияния кровавой Ямуны и матери-Ганги, священном для любого смертного.
Но выказывать гнев недостойно Грозного…
— Я вижу, мудрый брахман, ты отлично изучил «Закон о посланниках». Тогда ты должен помнить и то, что посол обязан точно передавать слова пославшего, иначе его постигнет суровая кара, а за недостойное поведение таких, как ты, невзирая на варну, следует клеймить или обезобразить! Что скажешь?
— Ты все сам знаешь, Владыка! — ответил посол точной цитатой из «Закона о посланниках».
Не отводя взгляда.
— Тогда напомни мне, знаток смысла, как там дальше: «Дело посла: исполнение посольства, соблюдение заключенных договоров…»
— Поддержание собственного престижа, — радостно подхватил посол, — приобретение друзей…
И осекся.